- Ага. Ну и хорошо. А штоб Федька-перседатель носа не совал, так и в усадьбу-то, в усадьбу, - человечка б своего с аппаратом тыим…
- Это к чему?
- А пусть, проклятый, зальется! Ты не думай, на што бы дельное, - так нет, а порушить што, - это он хи-итрай! Гамни-истай! Как у кого што, - так наскрозь все видит. Он ето приструнить называет, чтоб значит, отнять и хозяйство б хином пошло. А выпить любит. Сроду мимо рта не проносил.
- Говорил же я, - рассеянно отреагировал Митенька, - тебе б министром быть. Займемся в самое то время. У меня как раз со СХИ два человечка выпускаются, хоть и не здешние, а все равно деревенские, так я их к делу-то и пристрою.
- Вот и ладно будет. А ты деньги-то, деньги возьми, сколько надо, привези поросяток.
- Сколько?
- А хоть десяток.
- Да ты че? Не сдурела?
- Не такое делывала, Митенька. В сорок шестом годе на мне заместо коня землю пахали. Беременная воду ведрами на гору носила, в ферьму в эту ихую, да зимой, да в гололед. А если ту машину привезешь, что для навозу, - помнишь, рассказывал? - так и вовсе…
- А справишься?
- Ничо, - высокая, гладколицая, худая женщина махнула рукой с явным пренебрежением, - с трахтером справлялась. С дойкой, с машинной, пока не сломалась вроде. И тут справлюсь. Вы у меня голодать-то не будете.
- Все одна?
- Ничо, - повторила она, - я привыкла.
- Не-е, - задумчиво проговорил Митенька, - так оно дело тоже не годится. Найдем те подручного! Хватит ему шагорданничать!
- Оглоеда, штоль, какого? Так он озоровать будет…
- Не будет. У нас для этого хо-орошее средство есть! Как шелковый будет!
- Слышь, - так, можеть, папанька твой по весне подъедет? Он-то что там, в городу?
- А он те сильно нужен? Начнет тут… Вино трескать да городской гонор показывать.
- Это - да, он у меня глу-упай. И все какие-то… Без царя в голове, бездельнаи. В кого ты удался-то, ума не приложу…
- Не сглазь. Я-то не свихнусь, дело у меня, а вот дети какие получатся? Так что не надо.
- Не. Пока, правда, рано, а потом-то я его приспособлю. Пристрожу.
Силы у нее теперь было, - не как в восемнадцать, говорить нечего, но выносливости, вроде бы, даже и прибыло. Починенные глаза - видели зорко, как в молодости, руки-ноги-спина - гнулись, как в девушках, матка, которая мучила ее чуть не больше всего остального, - не выпадала. Одышка - уж коль что-то дюже тяжелое, но она - береглась. Хватит. Чутье подсказывало, что в этой новой жизни от нее потребуется что-то другое. Есть люди, - и это мало зависит от возраста, - которые способны чувствовать Перезаконие непосредственно, как другие чувствуют запах, как будто бы наступление его создает вполне реальное физическое поле. Мало того, - оно придает им нечто вроде темной, смутной способности провидеть грядущее. Уверенности - в своих силах. Подсознательного знания - своего места в неслышно наступающем новом мире.
- Значит так, дрянь паршивая, - грозно нахмурив брови, грохотал начальственный папа, - ты знаешь, во что мне обошлось, - тебя отмазать?
- Я, между прочим, - не просил!
- Ах, так! Так пожалуйста, - дело-то не закрыто! Сейчас, звоню, говорю, что не хочешь, и ты отправляешься в камеру. Как соучастник. Тебе там, наверное, понравилось?
Запальчивость у Валечки Сорокина сняло, как рукой, воспоминания о всего-навсего суточном пребывании в изоляторе врезались в память навсегда. Это был какой-то кошмарный сон. Невозможно, чтоб кто-то мог прожить там месяцы. Тем более - годы. Правда, он не сомневался, что папаша берет на понт и решил принять игру. На всякий случай он все-таки ничего не сказал, но вид принял гордый и ироничный. Папаша нахмурился еще сильнее. Он, вообще-то, был типом первобытно-грубым, безудержным, но пребывание в коридорах власти научило определенной сдержанности и даже дипломатичности. При нужде-то.
- Не ве-еришь, - проговорил он со зловещей ласковостью, - думаешь, - куда папаша денется, отмазал раз, отмазал два, и дальше будет отмазывать. Ты, конечно же, прав, я тебя считаю дрянью, дешевкой, мерзавцем, но даже и мерзавца-сына отцу - судьба отмазывать. Но тут у тебя, погань, неувязочка вышла. Когда в тот раз, когда вы машину угнали чужую и катались, это я тебя просто отмазал. Хозяину сунул, договорился, он заявление-то и забрал. А сейча-ас… Тут дело совсем-совсем другое. Так что слушай меня и молчи… Викентьев мне, конечно, друг, но только ведь и ему неприятности не нужны. Давай, говорит, его по малой статье посадим, пока он еще чего не натворил и не сел всерьез. А больше - никак? А больше, говорит, - никак. Потому что ежели опять, то мне своя рубашка ближе к телу. Ты ж, говорит, поручиться за него не можешь? Да, говорю, - не могу. Это работу надо бросать и пришивать его, пог-ганца, к пиджаку. Пусть, - говорит, - посидит малость. Он у тебя такой дешовый, балованный, паршивый пакостник, что ему помочь должно. На всю жизнь напугается и, глядишь, пришипится. Ладно, говорю, - он, а мне-то, мне-то за что такой позор? Ну, обсудили, - договорились. Только он условие поставил…
Валечка осторожно, чтоб не показать, - перевел дух. Жизнь, кажется, продолжалась. Пообещать что угодно на словах, - ему ничего не стоило. А потом, глядишь, ежовы рукавицы поослабнут. Как бывает всегда. И можно будет по-прежнему вести прежнюю жизнь, легкую и приятную. А мамахен без тугриков не оставит.
- Тебя два года не будет в городе. Увижу, - говорит, - посажу в связи со вновь выяснившимися обстоятельствами. Сразу. И не обижайся тогда.
Это… было неприятно, но поправимо. Через месяцок-другой, когда уляжется, так он подлижется. Не впервой. Конечно, еще месяцок придется Ангельбертика разыгрывать. Но тут папаша с отвратительной прямотой объяснил, что он на самом деле имеет ввиду. Помолчал, глядя на уничтоженного отпрыска, и добавил: